"...И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я Лирой пробуждал... " А.С. ПУШКИН |
ПЕТЕРБУРГ ЛИТЕРАТУРНЫЙ - памяти
Сайт писателя Ольги ЛАНСКОЙ Санкт-Петербург (полное имя - Талалаева-Ланская Ольга Юрьевна) |
Александр БЛОК
Девушка пела в церковном хоре О всех усталых в чужом краю, О всех кораблях, ушедших в море, О всех забывших радость свою. Так пел ея голос, летящий в купол, И луч сиял на белом плече, И каждый из мрака смотрел и слушал, Как белое платье пело в луче. И всем казалось, что радость будет, Что в тихой заводи все корабли, И что на чужбине усталые люди Светлую жизнь себе обрели. И голос был сладок, и луч был тонок, И только высоко, у Царских врат, Причастный тайнам, - плакал ребенок О том, что никто не придет назад.
|
2000-2022 гг * Мы потеряли многих, но помним всех. |
||||
НОВИНКА!!! – Напиши про любовь, – сказала Фатя. – Я никогда не пишу про любовь, – сказала я. – А ты напиши! Только про счастливую. – Фатя, а счастливая любовь бывает? – Если ты напишешь, будет! – сказала Фатима.
ЗЕЛЁНАЯ ГУСЕНИЦА В ЗЕЛЁНОЙ ТРАВЕ (роман) (Физтехам заоблачных 60-х посвящается) Признаюсь сразу, он не отточен, не вполне завершен, и только очень веская причина - моё кончающееся время - заставляют предложить его Вам, как он есть. Нетипичная для меня тема, недосказанный урок...
ЖУРАВЛИНЫЙ КЛИН. Сборник прозы для библиотек
ПИТЕРСКИЕ ПАУТИНКИ. Рассказы
Посчастливилось мне! Выложила в Сеть драгоценное слово своё о Петебурге далёкая и незабвенная моя Valentina Tolstaja. Спрашиваю - а можно? "Да," - говорит. И смеется. Читайте! Valentina Tolstaja ПЕТЕРБУРГ Боже мой! Как я любила домой возвращаться! Как молитву читать номера ленинградских машин, И с родной Петроградской у старой мечети встречаться…. … Из окна Эрмитажа на меня глядит ледяная Нева, закованные в гранит берега, вдали на фоне невротически-серой небесной дымки шпиль Петропавловской крепости. Почему- то, сердце здесь всегда волновалось, и разрасталась внутри блаженная, томительная скорбь. На Дворцовой площади под ледяным мятежным небом в глаза впиваются огромные глаза кариатид, На их плечах - тяжесть, неуютный холод и влажный визг ветров. Ветра такие, что сбивают с ног, мешают думать, не дают лететь. Город-история. Город-сфинкс, который Пётр творил как вдохновенный художник, не жалея ни сил, ни душ русских. Стихия мятежных, срывающихся ритмов. Город вдохновенной музыки. Всё в нём сдвинуто, смещено, перемешано. Великолепный город. Мёртвый город. "Петра творенье!" Внешний лоск, роскошь и празднество. Каждый дом - своя история, своя боль и свой лик. Дома протянулись шеренгами, словно на последний парад под стягом ветров. Будущее, прошлое, мечту о далеких землях и странах, вечную загадку бытия, - всё вмещает сердце огромного города. Я иду мимо чернеющих в вечерних сумерках мостов, цепенеющих дворцов и изумлённых бронзовых фигур. Вот и мой печальный Грибоедов канал, в его серой воде отраженье огромного храма. Кажется, что купола и кресты летят, "Спаси, Господи!" Это голос погибшего царя слышится сквозь ветер. "Спаси, Господи!" – "Спаси!" – "Спас на крови", кажется, гремит застывшими колоколами. Вечный Невский проспект как на ладони. Николай Васильевич! Теперь он стоит там, точно живой, но бронзовый. Тонкая шинель распахнулась от ледяного ветра. Лицо - в профиль. Взгляд - роковой, в закатную полосу и суровый туман. Кажется, что он в своей легкой шинели парит над Невским проспектом. Для него - "Кошмарный город” в топких объятиях севера, для меня - Чарующий город. Весной в Петербурге по прямым проспектам свистел ветер и приносил с Финского залива запахи моря. Небо было раздерганное. Ветер мотал тучи в разные стороны. Блестело солнце. Шел ладожский лед. Тяжелая, тугая вода, стремительность, кажется, что льдины фосфоресцируют, в потоке взбираются одна на другую, и этот весенний запах, запах разрезанного арбуза! В апреле – набухшие почки деревьев. Зелень туго свернутых листьев едва мерещится. Ветер, запах Невы. В летнем саду сердце замирает от красоты скульптур – головка Вакха, похищение сабинянки, Амур и Психея, Эвтерпа и Эмвримсия. На них лежала печать сиротства и обездоленности, они стали мало кому интересны. Тот слой общества, для которого они были предназначены, исчез, вымер. Они были мало кому нужны, потому что те, кто мог оценить эту красоту плавно перешли от людей к другим мирам... Я почти ощущала на себе их трагический взгляд. Оказывается, камень тоже может разрушаться от отсутствия любви, тогда и отвалятся носы, руки, плечи и головы. Белая, сухая, как сухое белое вино, ленинградская ночь. Город спал. А Как быть с тонкой и хрупкой структурой человека?. Медиумической, когда иногда у открывался канал, который улавливает волны никому не видимого мира И не надо знать, а просто все чувствовать, часто находишься в пограничном состоянии между тем и этим миром. Но в жизни такое тонкое устройство обходится очень дорого. Надо вступать в бытовые отношения с людьми. А отношения бывают разные. Часто сложные, часто грубые. Очищения от мусора обыденности требует больших энергетических затрат, поэтому очень полезен душ, вода смывает все. И музыка, без которой нельзя жить, была и есть – продолжением внутреннего состояния, залечивающего раны. Этот текст написан уже 10 лет назад. Как и тогда, сейчас моя душа в тревожном полусне блуждает среди улиц и проулков Петербурга, и в странной тоске, скорбя и радуясь о чём-то, устремляется в поток толпы - вдаль, вширь, вперёд по Невскому. На Неве я спускаюсь вниз по гранитным ступеням набережной и подолгу просиживаю над ледяной, жестокой, цепенеющей водой. Мой любимый Питер, с его мистериями в моих снах! Львиный мостик на канале Грибоедова, где прошло мое детство…
(Мне не удалось сохранить, Валин снимрк, но всё-таки, это он, Ваш Львиный мостик?) *** н овинкаОльга ЛАНСКАЯРоман-комедия НЕЧИСТЬ(Все имена вымышлены, любое совпадение является случайным, ответственности за которое автор не несет.) ГЛАВА ПЕРВАЯ Никто из новых, кого назовут в неведомом будущем гением, чьи секунды и минуты горькой – какой же еще может быть она у русского литератора?! – жизни будут исследовать и изучать, толкаясь и ссорясь из-за кусочка обнаруженной "подлинности", чтобы возвести на нем свою зыбкую минутную славу, – никто! – не напишет уже ничего, чего не было бы создано прежде них в великом Храме словесности. Так что же заставляет вновь и вновь восходить к волшебному горну кузницы, где место только бессмертным, где нет мотылькам ни воздуха, ни прохлады, и где тот, кому не по силам ноша, сгинет, не дойдя и до середины кручи, ведущей к заоблачной кузне? Какая неведомая сила ведет слабого и немощного, такого уязвимого и хрупкого, без лат и шлема, без крылатых сандалий и без меча?Какая неведомая сила ведет слабого и немощного, такого уязвимого и хрупкого, без лат и шлема, без крылатых сандалий и без меча? Они и ведут. Невидимые и бессмертные. Ими наделяет их Он. И не откреститься, ни отмахнуться. Есть власть выше слабости человечьей. Идущий всегда знает это. И каждый воссоздаст из теней бытия своего в слове новое "Бытие". И повторится все, как встарь. Незыблемо и навечно. Как Бунинские Окаянные Дни, как Шинель, как Преступление и Наказание. Но в "воссоздании" этом все будет ново. Потому, что в любом, самом бездушном времени живут люди. И при всей схожести лиц и событий, все неповторимо. И все принадлежит будущему.
Это – вступление Автора к предстоящему повествованию. А вот, и оно само.
Часть1. ДЕДОК
– Заберите иск! – давясь от непривычного шепота придонной белой распухшей жабой гукал, согнувшись втрое, видимо, для того, чтобы быть услышанным, адвокат Овечка. – Заберите, иск! Вы же видите, судья против нас!
Он склонялся все ниже и ниже к судейской деревянной скамейке, не видя, что она пуста и некому понять его вдохновенное гуканье, словно окрутили, опутали, ослепили Овечку. А, может быть, ему просто все это снится, как очередной кошмар, когда, перебрав на ночь всю тину своего пруда, всхрапнет он на пуховых волнах нечеловеческого своего ложа, чтобы утром снова обернуться адвокатом Овечкой? Но не успел он и домыслить этого спасительного пустячка, как откуда-то сбоку горячим суховеем наскочил на него дедок, размахивая пышной белой бородой, словно взятой напрокат, а, может, и по тайной симпатии, подаренной где-нибудь в глубинах костюмерных Александринки, и возопил хорошо поставленным баритоном: – Ты о чем это, а, поганец? Ты что удумал, гнилушка курдючная, а?! И Овечка отшатнулся, внезапно увидев рядом с глазом увесистый кулак дедка.
Протопали каблучки, повеяло прохладой. Сама подошла, подвихляла к нему, Овечке, с невозмутимым, великим достоинством, и, глядя куда-то в сторону, раскусила очередное семечко, сплюнула шелуху в бороду деда и, как бы, между прочим произнесла: – Охрану я уже вызвала. И в эту секунду в предбанник судейских апартаментов, где проживали перерыв в заседаниях сопричастные событию, воткнулись четверо крепких, застоявшихся в стойлах охранника, завращали голодными глазами, ища предмет вожделения, так напугавший Судейку. И замерли, наткнувшись на странное видение. Обширная, чуть не в пояс, распушившаяся белая борода дедка, показалась им загадочным камуфляжем и всем им одновременно захотелось сдернуть ее, если бы к ней не был явно накрепко приклеен маленький разгоряченный дедок. Увидев четверых в их особой форме, дедок вдруг вскричал: – А-а! А вас-то я понавидался! И бросился сразу на четверых.
– Вот ты из каких! – сузив глаза, тихо прошипел чернявенький, и в его руках заплясал, заиграл черный "демократизатор", готовый уже взлететь над головой деда. Но в это самой мгновение голова вдруг исчезла. Охранник застыл. Спиной к нему стояла тоненькая невероятной высоты в черном бархатном платье, которое струилось вдоль нее чуть ли не от потолка до щербатого пола загончика, заслонив собой все. Охранник сжался. И даже перекрестился бы, если б умел, – так ударило его это видение. А видение вдруг приклонило колено перед невидимым дедком и тихо произнесло: – Прошу Вас… И тут охранник снова увидел дедка.
Лицо того вдруг покрылось такой безбрежной добротой, что даже борода растворилась, исчезла. – В карман он ее, что ли засунул? – дружно подумали все четверо, поняв одновременно, что делать им здесь больше нечего, развернулись и вышли. Судейка тоже скрылась в свои апартаменты, задумчиво прошла к высокому трону, привычно, не глядя, встроилась в плотно подогнанное по нее сидение.
"Сколько?" – подумала вскользь. И усмехнулась. Подсолнечная шелуха под щелк семечек пылью покрывала судейскую кафедру. Судейкин секретарь, долговязый парень лет двадцати крякнул, пытаясь напомнить о времени, но споткнулся о стеклянные глаза Судейки. Та пребывала где-то, и тот не решился ничего сказать. И в это самое время в зал заседаний ворвался Овечка. – Все! – торжествующе выдохнул он, кривенько, сбоку уставившись на Судейку, словно желая продемонстрировать ей не то ее превосходство над ним, признанное им молчаливо и безоговорочно, не то подчиненно-согласное свое состояние, в котором, конечно же, первое слово – ее! Как и бóльшая доля в дележке медвежьей шкуры медведя, еще не убитого, но вот-вот, еще чуть-чуть… – Все! Можно звать! Но едва Овечка произнес это, едва успел поделиться радостью от своих перед ней достижений, перед ней и – ради нее, конечно же! – как Судейка штопором взвилась под потолок и рявкнула громовым голосом: – Я! Я тут решаю, кого и когда звать! И двухметровый Овечка съежился, сжался до подскамеечного ботинка и, пятясь, стал спешно продвигаться к дубовой входной двери, на ходу неслышно приборматывая покорное: – Да-да, конечно же… Не подумайте, что я… Только вас ради… Судейка холодно сверкнула белесым взглядом по тому месту, где только что темнел согбенной глыбой Овечка, сплюнула и голосом Екатерины великой – в этом она ничуть не сомневалась! – приказала секретарю закрыть двери поплотнее. Она все еще видела, как сутки назад явился он к ней эдаким Гром-камнем, забившим собой все ее пространство, да так, что она чуть не возгневалась, да чуть не вышвырнула его в ту же секунду подальше. Но в это самое мгновение неожиданно для себя обнаружила Судейка где-то там, за ним, худенькую прозрачную, как кисея, Даму, вроде бы и не существующую уже на этой земле, но, по какому-то недоразумению, все еще, при пристальном взгляде на нее, проявляющуюся из ничего – из воздуха, невидимых паутинок, окутанных странным нездешним ароматом, похожем на смесь запаха хвои и меда и скреплявшем всю эту нездешнюю конструкцию. Только он, этот странный аромат, и делал Кисею видимой. Гром-камень перекрывал ее плотным, много пьющим и жрущим телом, и Судейка, хоть и чувствовала в нем понятное и близкое ее сердцу, решила сразу указать ему, слегка обнаглевшему, его место, а потому подвинула его в сторону, потеснила и произнесла, обращаясь к Прозрачной: – Так что у нас случилось?
И принялась терпеливо выслушивать бесхитростный и до рвоты знакомый ей, Судейке, рассказ о том, как все родные погибли, а друзья, прибежав на помощь, незаметно для Прозрачной, переписали на себя ее единственную конуру. Все это Судейка уже знала без слов и объяснений, едва обнаружив за спиной адвоката Овечки Прозрачную, потому что такими историями, как эта, было пронизано все бытование и благополучие санкт-петербуржского юридического сообщества – от безродных "юристов", безнаказанно грабивших всех беззащитных, до нотариусов, риелторов, адвокатов и даже… судей! А, иногда, – и… прокурорских!
Перед ней стояла жертва.
Это из таких выжимают они все, что можно и нельзя, оставляя их на пустыре, наедине со смешным и никчемным их горем. Узнать предстояло пустячок – сколько?
Разбогатевшие на нечистых аферах людишки теряли стыд и меру. Все последние годы они развлекались тем, что наперегонки высвобождали от старых жильцов центральные проспекты и улицы обеих столиц. И не было в этой гонке предела никаким фантазиям, созревавшим в бесстыдных головах, не знавших ни сострадания, ни милосердия. Нет ничего более звериного, чем человек, потерявший человеческое. Не понятна тавтология? Ну, да об этом позже…
Слушала Судейка бесхитростный рассказ Прозрачной с легким любопытством. Было ей небезразлично во сколько ее, Судейку, оценил этот тип, так вальяжно ворвавшийся в ее берлогу. Никто, слышите, никто не имел права так являться сюда! Разве только начальство. Да и оно знало нелюбовь Судейки к вторжениям и предпочитало приглашать к себе. Потому, что по новым демократическим законам суд был ветвью власти, отдельной от людей и независимой от них. И каждого судью наделяли они иммунитетом жестче, чем дипломатическим. Ну, а коли так!... Чья же душа не возликует и не возрадуется, да не начнет выкидывать такие коленца, кои простым смертным и не мерещились! Не сразу, быть может. Не с первых дней. Надо и перышками обрасти, и жирком, и коготки отточить, да выпестовать в себе то особое чутье, какое безошибочно подскажет, какую плоть способны они удержать, а какую и царапнуть не смеют. Судейка начальную школу эту прошла. И вес свой знала. – Все ясно, – сказала она, весело глядя на Прозрачную. И перевела взгляд на Овечку: – Так что? Порешаем?
И тут Овечка вздыбился вверх и вширь, уткнулся лысеющей макушкой в высокий – в четыре с хвостиком метра потолок прекрасного древнего здания на Караванной и возопил: – Никаких "порешаем"! Все по закону! Три заседания, как полагается! Гулкое эхо черным шаром пошло по коридорам, и не один клиент этого роскошного заведения вздрогнул от пронзившего его необъяснимого холодка, чувствуя одно: что-то где-то стряслось… Сузились глаза Судейки, перерезали Овечку знаменитым в оные времена росчерком Зеро и погасли. Судейко спрыгнуло с кафедры, просеменило в закулисье, никому, как думали многие, кроме него недоступное, бросив на ходу: – По закону, так по закону. И, швырнув прощальный взгляд на Овечку и ничего не понимающую Прозрачную, исчезло.
Ну, вот, скажете. Автор перепутал в повествовании своем падежи-суффиксы, префиксы-окончания, род-число-пол! Нет, ничего тут не перепутано. Все, как в жизни. В таком клубке и живем. И удивляться нечему. Течет за окном третье десятилетие века смутного, 21-го, ковидно-чумного века…
*** Вынесло Овечку в предбанник, словно был он сухой невесомой коряжкой на склоне проснувшегося вулкана. Перерыв кончился. Не послушалась подзащитная Овечку. Не забрала иск. И пошло все наперекосяк, так, что под финал Овечка чуть голову не потерял. Потому, что Судейка небрежно так, как бы в забывчивости, произнесла: – Да мы давно все поняли, что за квартиру Гулькин ни рубля вам не заплатил! Но у вас же есть устные договоренности, что он помогать вам будет. – Какие еще договоренности? – удивилась Прозрачная. – Я никогда никому… – Все! – оборвала Судейка. – Суд удаляется на совещание. Поднялась, и неслышным шагом испарилась в свое закулисье. Даже дымкá не осталось.
Овечка вскочил и закричал зло и непотребно, перегнувшись к Прозрачной: – Зачем вы со своей правдой тут?! Врать надо, врать! Он был зол. Он готов был испепелить эту… подзащитную! Он видел, как, несмотря на хитро составленное им исковое заявление, которое она подписала, не читая, и которое должно было обеспечить ей полный провал в суде из-за невозможности исполнения им, самим Овечкой изобретенной формулировки, летит в тартарары обещанный ему куш, испаряется вместе со всеми его предварительными договоренностями с Гулькиным, обещавшем ему за проигрыш в суде треть стоимости ее квартиры. А это – миллионы. Чистые. Бескровные. Никого не надо убивать, ни о чье рванье мараться, увозя в безвестную лесную избушку зажившихся на этом свете стариков прямо в жерло нечаянного пожара, или голодной смерти. Злость его была беспредельна. Судейка вышла из закулисья с бумагами в руках, что-то забубнила невнятной скороговоркой, не отрывая глаз и закончила чеканной фразой: – В иске отказать! Развернулась и вышла.
Зря волновался Овечка, зря переживал. Его охватило радостное ликование. Не сдержавшись, он перегнулся через стол и потянул обе руки ответчику Гулькину, улыбаясь так, как никому не улыбался. Он уже чувствовал себя миллионером!
– Вы что? – вдруг прозвучало где-то за спиной. – Вы чей адвокат? Но это его уже не волновало. (ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ...) НОВОЛЕТИЕ 7529 Новолетие наступило. В летописях сегодня записали бы так: В лето 7529. И буйствовала в мире "Корона", потому, что забыли люди о бывшем до них. Разрыли древние холерные кладбища и поставили на них дома, чтобы продать подороже... И покупали в них жилища, и радовалась Смерть своему урожаю. Игумен Силуан написал кратко: "И ничто не напоминало о Новолетии, кроме робких открыточек-поздравлялок в личных сообщениях... Самый странный Новый год в году... 7529-й." A год назад было тепло, словно не сентябрь шествовал по Санкт-Петербургу, а тихий еще полусонный город забрался к бабушке на русскую печь и забылся под ее сказки, пригрелся. И народ стекался к Казанскому на крестный ход. И падали желуди...
"…Здравствуйте, Ольга Юрьевна! Сообщаем Вам, что Президиум Российского союза писателей принял решение о награждении Вас Пушкинской медалью. Награда учреждена в год празднования 220-летнего юбилея со дня рождения Александра Сергеевича Пушкина, награждаются участники Антологии русской прозы. Вручение медали будет осуществляться на торжественной церемонии в Большом конференц-зале Правительства Москвы 2 июня…" ©ПАМЯТИ ПОГИБШИХ ЖУРНАЛИСТОВ интернет-журнал издается с 2000 года. *** Автор вправе высказывать личное мнение, не всегда разделяемое редакцией журнала.Все публикации находятся под охраной Закона об авторских правах. Вынуждены напомнить людям нечистоплотным, что сайт существует с 2000 года, кража его доменного имени непристойна и иначе, как воровство, не расценивается. (Редакция сайта "Петербург Литературный – Памяти погибших журналистов") Ольга Ю. Ланская | Создайте свою визитку
|
Портал учрежден Министерством иностранных дел России
Государственная программа переселения | Культура | Я вернулся в Россию «Нам Вселенную подавай, не меньше!» Ольга Ланская – член Российского Союза писателей. Работала в газетах «Полярная правда», «Кировский рабочий», «Советская Литва». Член Союза журналистов. Автор более десятка сборников прозы («Последний шаман», «Поле в Хибинах», «Малахитовая жизнь», «Солдатские вдовы», «Фасеточные глаза ночи», «2014» и др.), многочисленных очерков, эссе, публицистических и поэтических произведений. Живет и работает в Санкт-Петербурге. Буквально на днях Ольга Юрьевна была награждена дипломом номинанта национальной литературной премии «Писатель года» 2014 и по решению Большого жюри включена в число финалистов конкурса. Портал «Русский век» от души поздравляет финалиста и надеется, что творчество Ольги Ланской станет близко и дорого тем нашим соотечественникам, которые любят и ценят настоящую литературу. *** - Ольга Юрьевна, у вас за плечами – огромный опыт журналистской и писательской работы, Вы трудились и жили и на крайнем Севере, и на западной окраине Советского Союза, в Литве. Вы видели жизнь такой, какая она есть, без прикрас; писали, конечно, и о радостях, и о буднях, о том, чем жила наша страна. И вот страна распалась – совершилась «величайшая геополитическая катастрофа ХХ века» (В. Путин). Чем для Вас отозвалась эта катастрофа?
– Он очень верно сказал, наш Путин. «Величайшая геополитическая катастрофа». Трижды за одно столетие Россию разрывало сверхъестественным, адским взрывом, после которого на нашей земле, казалось бы, ничего живого уже не могло остаться. А ведь нет! Уже сейчас, когда вернулся кусочек древней нашей земли – Крым, это можно сказать. Сейчас, когда море, называвшееся Русским еще в IX веке, и только в XV – то есть спустя века! – получившее от пришлых турок прижившуюся кличку «Карадениз» – Черное море, почти целиком оторванное от нас катастрофой, снова стало хотя бы в этой части русским. Можно сказать, что и на этот раз cилы разрушающие промахнулись. Знаю, как трудно будет России – а значит, всем нам – исцелять эту рану, не нами нанесенную русской земле, рану былого разрыва с Крымом. Очень трудно. Вон, какой вой и визг вскинулся вокруг этого счастливого для нас события. Но мы должны это сделать – исцелить рану. Это будет справедливо. По-русски, по-божески. Потому, что благодаря этому счастливому действу крымчане избежали страшной судьбы русских в Донбассе, Луганске, на всей, зараженной, как черной оспой, национализмом Украине. - Вы рассказывали, что в 1989-м году покинули Вильнюс – просто закрыли квартиру и ушли. И больше никогда не возвращались. Но тогда ведь еще не распался Союз, так что же вынудило Вас оставить республику, которую многие до сих пор считают одной из «витрин» СССР, тихим, мирным и благополучным мирком. Невыносимой стала жизнь при националистах, при «Саюдисе»? – «Саюдис»… Подвижка… Меня ведь звали туда, а я смеялась, когда коллега из литовской «Тиесы» («Правды») призывала меня в его ряды. Мы думали, это временное помутнение. Как пришло, так и уйдет…Но летом 1989 года литовская Компартия вышла из состава КПСС. Вся. Из московского ЦК пришло распоряжение – выходить. Тогда в партии еще была дисциплина. Все республиканские компартии подчинились. Это означало, что Советского Союза фактически не стало. Стержень страны был выдернут, она не могла после этого устоять. Ноги были уже перебиты. Но… инерция восприятия… Поэтому одни думали, что за этим приказом – какой-то высший смысл, и вскоре всё объяснится, а кое-кто уже потирал руки в предчувствии «счастливой судьбы» бизнес- рая. Их убедили, что рай этот возможен только вне России. А для нас, русских, отрыв от России был немыслим. Видите ли, есть в большинстве русских некая глубинная, не всегда артикулируемая, но существующая в потаенных уголках души, с молоком матери впитанная связь с Родиной. Нам тесно в хуторских образованиях. В русских тысячелетиями живет такая свобода, такая вольность, такая раскованность, от каких - и крепость, и слабость, и стойкость, и бунты… Мы внутренне очень общинный и очень свободный народ. Нам Вселенную подавай, не меньше. Но обязательный центр этой свободы всегда – Россия. Без нее ни свободы, ни счастья. У каждого народа есть такой мистически связующий центр. Для нас это – Россия. От печки, где пешком под стол ходил, до звезд. Вы думаете, это Гагарин в космос летал? Нет! Мы с ним рядом были. Это мы в космос летали… А в Литве – сытой, благополучной, легко живущей Литве - все мы стали нацменьшинством. Особенно остро на перемены отреагировали дети. Они перешли на русский язык. Стали отказываться от общения на литовском. Доходило до драк… Это было очень серьезно. Так что, остаться за гранью России на роли людей второго сорта было просто невозможно. Мы думали, уходим ненадолго. Я даже вещей с собой не смогла взять. Прямо из редакции, в одном костюмчике с сумочкой через плечо, где диктофон и журналистское удостоверение. Дети уже были в России. Думали, на полгодика. Оказалось – навсегда. - Вы вернулись в Ленинград – тогда еще это был Ленинград. Но теперь подчеркнуто называете себя петербурженкой, а свою прозу – петербургской. Да, она именно такова, она продолжает традиции Серебряного века русской литературы. Для меня вашим предтечей является Алексей Ремизов, Вы тоже смотрите на мир «подстриженными глазами»… – Я не смотрю, я скорее слушаю мир. Огромный поток информации. Он идет ко мне. Из таких глубин! Это – отдельная тема. А проза моя не от Серебряного века идет, а от протопопа Аввакума да летописей. Ну, и XIX, петербургский век. Но главное – от самого Санкт-Петербурга. Это – если попытаться «препарировать»… Да зачем? - Вы – автор многих книг и даже сами затрудняетесь сосчитать, сколько же их написано. Но мне кажутся очень и очень значимыми трилогия «На руинах Империи» (вышла в свет первая ее часть, «Петербург») и появившаяся в начале этого года «2014» – образец великолепной дневниковой прозы, ее название говорит само за себя; это – отражение в душе художника тех событий, которые потрясли нас в прошлом году и продолжают, увы, потрясать и сегодня. Украина… Для многих кровавые события на Украине, в Донбассе оказались неожиданностью. А для Вас? Вы предчувствовали, что 1991-й год прорвется вот так? – Нет. Даже после безумия, пережитого нами в свое время в Литве, после шока от встречи с первым проявлением национализма, я никогда не предполагала, что человечество может так деградировать. Не всё, но определенная часть его. Полная деградация «нацгвардий» – душевная, интеллектуальная, нравственная. Захват власти в Киеве через хитрость, ложь, кровь и последовавшие за тем изуверства…
Создается впечатление, что из темных глубин африканских джунглей – да простит меня Африка! – выплеснулась зомбированная нечисть и зубами вцепилась в плоть Украины. И стоит хруст от обгладывания детских пальчиков. И стон, который вурдалаки не слышат и не понимают.
- «На руинах Империи», падение СССР – тема непопулярная. Очень немногие писатели решаются рассказать о том, что этому предшествовало и о том, чем все оборачивается спустя 24 года. Почему Вы решились взяться за эту тему?
– На руинах черти водятся. Бесы. И о другом мире – мире святых – они уже и забыть рады. Но он существует. Как написано в нашем «Символе Веры», мир видимых и невидимых… Во времена таких Катастроф, которые переживает Россия, мир невидимых воплощается в реальные персонажи – не могу называть их людьми, – бесстыдно пляшет и ликует, полагая, что пришло его время. И – ошибается. Книга об этом, хотя в основе ее криминальная история – убийство всего одного человека. После 2014-го говорю это – одного. К чему это приводит, демонстрирует сегодня украденная у народа Украина. Независимого от того, понял народ это, или еще нет.
– «Мир, мир, а мира нет», – говорил пророк Иеремия. Почему для нас нет мира? Только ли внешние силы виноваты в этом? Может быть, мы все еще продолжаем бороться сами с собой? И если да, то какова цель этой борьбы и к чему, как Вам видится, мы должны, в конце концов, прийти, к чему вернуться? – Мне одна женщина рассказывала, как в Бразилии на просьбы наших путешественников сплясать для них что-нибудь «бразильское», их попросили сначала сплясать что-нибудь русское. Ну, ломаться они не стали и пошли по комнате «Барыней». Женщина павой выступает, чуть плечиком поведет, платочком махнет, а мужчина вокруг нее павлином таким гордым: глядите, мол, какая у меня павушка-то! Так вот, когда они танец свой закончили, одна бразильянка и говорит: «Поняла я сегодня, в чем вы, русские, ни на кого не похожи. Вы душой танцуете, а мы задом.» Посмеялись все. А ведь правильно подметила бразильянка! И танцуем, и любим душой. Есть у человечества ценности высшего порядка. Это, как говорят у нас, с головы до пояса. А есть низшего – те, что ниже. После перестройки-перестрелки последние даже у нас, в России, стали во многих особях преобладать. К чему это приводит, Украина в 2014-м показала всем нам. Мы не с собой боремся. Мы с озверением человека не согласны. Мы не хотели бы бросить в эту топку поколения русских, бросить и сжечь в ней свое будущее. Мы не согласны с аннигиляцией человека. Я говорю не только об этнических русских, а обо всем русском мире, который собрала за века под свою охранную сень Россия. Помните, у Пушкина: «Всяк сущий в ней язык…». - Совсем недавно Вы писали: «Придет время, и мир заселят новые люди. Они будут чище, красивее и добрее. И среди них будут одиноко и неслышно бродить те, кто еще помнит нас и это страшное время. Время, вобравшее в себя столько человеческого горя, что вынести его почти невозможно. Но кто-то еще будет помнить о нем, когда нас уже не будет.». «Новые люди будут чище, красивее, и добрее», - что заставляет Вас верить в это? – Неизбежность. Так было всегда: бесов изгоняли из людей и вселяли в стадо, которое поневоле, лишившись своего образа, разума и воли, бросалось в море-озеро, тонуло в нем… И люди очищались от скверны. Эта древняя притча о том, что поколения людей, сменяя друг друга, только потому и населяют еще эту Землю, что им всегда удавалось, как это ни сложно, руководствоваться высшими ценностями, стоящими на пласте культуры предшествующих поколений. И, как говорит моя знакомая матушка Серафима, пока остается на земле хоть один молящийся Богу человек, земля не опустеет. И не озвереет. На этом вся наша русская культура века стояла и многие атаки выдержала. Выдержит и эту. http://www.ruvek.ru/?module=articles&action=view&id=9612 ОКТЯБРИ, ОКТЯБРИ… Елена ЕФИМОВА, Санкт-Петербург Октябрем все началось, октябрем и кончилось. 21 октября, ровно 14 лет назад, началась наша жизнь с Валерой. Был сияющий октябрь, такой же, как и в этом году. Мы гуляли в Межапарке, ездили на взморье в Вецаки, и говорили, говорили... О чем могут говорить влюбленные? О рижском ОМОНе, например. И об Интерфронте. И о том, как ушел отряд из Латвии, не сдав оружия, не свернув знамен; ушел, став легендой. И о том, кто кого предал тогда, в 91-м, и о том, что же делать нам, "гражданам бывшего СССР", оказавшимся вдруг на чужбине. А жили мы на улице Гауяс, прекраснейшей улице на свете, усаженной старыми липами, которые почти соединялись ветвями...
Пока ты
спишь, ты облако, ты небо.
Сползла
рубашка, открывая свету
На Гауяс
живем, как на реке:
Когда
трамвай огнями промелькнет,
Мы доживем
однажды до весны,
И я приду!
Какая благодать —
Река течет.Она не иссякает,
...Трудная
это была жизнь, но и радостная, - потому, что мы всегда были вместе и всегда
- заодно. Помню, как я искала материалы, а Валера снимал фрагменты для
документального фильма "Русская Латвия" - фильм так и не был снят
по вполне понятным причинам. Но Валера написал статью "Русская
Латвия" - до этого мало кто публично говорил о том, что русские в
Прибалтике не пришлые, не оккупанты, что это - наша земля. "Ливония
была, есть и будет нашей" - вот лейтмотив "Русской Латвии"
(кто помнил тогда о том, что писал это Иоанн Грозный
Стефану Баторию...)
Ресурс
сделали энтузиасты, статьи писали энтузиасты, найденные в Сети, а это трудно
- найти девять авторов, готовых работать бесплатно, ради идеи, наполняли мы с
Валерой и наши друзья. Грозен был Иванов, ох, как не
любили его враги. (Иванов - валерин псевдоним, он под ним публиковался в
Латвии и долго еще и в России). Третьего октября 2005 года мы уехали из Латвии. Помню, как пересекли границу ночью, как не прозвучали фанфары, не зажглись прожектора и никто не сказал нам : "Добро пожаловать домой". Но мы были на Родине! Питер, Вырица, Оредеж...
4 октября в
нашей семье всегда было праздничным днем. Гуляя в саду, любуясь огромными
елями, теми далями, которые открываются за ними, мы всегда говорили, главное
- это то, что мы дома. И этот дом у нас никто никогда не отнимет. Работа над романом "Виновны в защите Родины" отняла у Валеры много сил. Он спешил закончить, говорил, что не доживет до окончания книги. Тогда у него стало болеть сердце, тогда он стал задыхаться... Но написал. И потом написал "Август".
И вот все
рухнуло. Тот же дом, сад, собаки... "Все, как всегда, но иное, чем
прежде". Я одна. И никто не поздравит меня завтра с годовщиной, никто не
разбудит, положив на подушку букет роз. Никто не позовет на веранду пить кофе
и говорить о жизни и любви. С двадцать первого по второе октября - целая жизнь. Как сумели, так и прожили мы ее. Не совсем так, как мечтали, но - прожили. Какая рябина была в 2014 году в саду Аничкова Дворца! Фото – Серж Талалаев Ольга Ланская Темно. Так темно, что, кажется, само утро ещё спит. Выглянула в окно – плитки двора черны и влажны – видимо, дождь прошёл. То-то спалось нынче, как на облачке. Или где-нибудь в Саянах, чуть выше трёх тысяч метров, где уже нет ни комаров, ни прочей таёжной гнуси, а трава зелена, как на альпийских лугах. До одурения. И воздух напоён такими лесными настоями, какие только и бывают в горах на высоте, где лес уже позади, а до заснеженных гольцов ещё добрая пара километров. А всего-то – дождь ночью прошёл.
Омыл декабрьский спящий Санкт-Петербург, освежил всё ещё зелёные газоны. И задышал Великий город свежестью далёких лесов и не загубленных глупыми людьми дворцовых парков. Так же, как в то давнее летнее утро, когда жив был ещё попугай – зелёный наш Кирилл Владимирович. А я всё улыбалась, погруженная в своё горе, никого вокруг не видя и не вычленяя из общей шевелящейся биомассы, потому что всё ждала и ждала одного-единственного из тысяч и тысяч. А вдруг!..
А вдруг распахнётся дверь, и войдёт сын – красивый, загорелый, сверкающий, то ли от того, что любил море, как мало кто, то ли от счастья, которое всегда в нём огоньком светилось...
Я всё ждала, что он войдёт и окликнет меня: – Здравствуй, ма! Вот я и дома…
И годы шли, и дни, и месяцы.
Однажды, правда, кто-то позвонил. Было около часу ночи. И сказал голосом сына: – Здравствуй, ма! Я трубку сжала, слова сказать не могу, в голос вслушиваюсь... Ни жива ни мертва. А он говорит: – Ма, ты что, ма? Это же я, ма! Словно из омута рыбиной раненной, от дна ямы ледяной ногами неживыми оттолкнувшись, вынырнула. – Ошиблись, – говорю голосом, каким никогда ни с кем не говорила прежде. Замороженным, ледяным, отталкивающим – медленным мёртвым голосом – солнечному, весёлому, неповторимому: «Здравствуй, ма! Это я!» – говорю, как гвозди в гроб заколачиваю: – Вы ошиблись... И, себя не слыша, знаешь, так провода гудят – где-то высоко, и прислушаться надо, чтобы гул этот услышать, – медленно произношу: – Успокойтесь. Наберите правильно номер...
А у самой губы как бы занемели, не движутся, и каждое слово моё – не моё: – Всё у вас будет хорошо. Не волнуйтесь и не спешите только... – Ма, ты что?!
Родной неповторимый голос! Неповторимый.... Больше я не могла. – Вы ошиблись, – повторила я. – Моего сына убили. И положила трубку. И ушла в самую дальнюю комнату, туда, где телефонный звонок не слышен. Села на диван и стала ждать.
– Джюниор, Джюниор! – позвала, перевернувшись вниз головой на ветке, зелёная птица по имени Кирилл Владимирович, посмотрела на меня небесно-голубыми глазами, отороченными оранжевыми ресницами. – Нет, Кирилл Владимирович. Просто ошиблись номером. Он всё ещё вопросительно смотрел на меня. http://lgz.ru/article/-22-6511-3-06-2015/a-nochyu-shyel-dozhd-/ ПРИТЧА А песок на заливе обманчиво-желт. И холодные ночи в него закопались. Им-то что? Они к снегу готовятся.
…и выпал мне жребий одно выбирать: жить долго, остаться смешливой и быстрой, или, скорчась от боли, бедой же писать, обжигая душу её огнем негасимым. И второе я выбрала. Счастьем звала. Потому, что по жребию был и подарок: отказавшись от жизни, вернуть навсегда человека, которого в землю забрали. И шепнули: с лукавыми бой предстоит. Победишь - сын вернется. А нет — пропадешь с ним. А я всё смеялась: — С лукавыми, говоришь? Не знала тогда мудрого предупреждения: помни, одного повалишь, на его месте шесть выскочат. Потому и битва наша так долга… (Ольга Ю. Ланская. "Царские Аллеи")
(Из книги Ольги ЛАНСКОЙ: "Таежные сказы") Опубликовано в "Литературной Газете" http://lgz.ru/article/gold/zelyenaya-gusenitsa-v-zelyenoy-trave/ ЗЕЛЁНАЯ ГУСЕНИЦА В ЗЕЛЁНОЙ ТРАВЕ (Роман) Глава 1. СИРЕНЕВЫЙ ТУМАН До Байкала пришлось добираться на каком-то водном трамвайчике, и мне показалось это странным. Всегда думал – отойди пару шагов от Иркутска, и вот он, Байкал. Я смотрел на гладкую прозрачную воду, вьющуюся белыми валунами за кормой, и вся эта затея – истратить выходные на поездку к озеру – показалась мне в какой-то миг безнадежно пустой. Наконец, нас довезли до какого-то нужного места, мы сошли по трапу на сухой галечный скучный берег. В памяти за все часы пути осталась только бледная чахоточная вода да скала-камень – черная, шаманья. Но даже разглядеть толком нам ее не дали – в планы командиров посудины это не входило. Они просто перевозили людей из пункта "А" в пункт назначения. И все. Весь Байкал. Может быть, от парочки этих озерных пиратов заразился я странным сплином. Только вернуться в прежнее состояние, в предчувствие приключения, которое надо обязательно пережить, мне уже не удавалось. Девчонки резвились, стараясь изо всех сил демонстрировать оптимизм и остроумие. Получалось плохо. Да и вся эта затея – всем бывшим нашим курсом провести последние перед расставанием почти на год – два дня здесь, в сером, пасмурном от беременных тяжелыми осенними ливнями туч неуютном пространстве показалась мне обреченной. – Не повезло с погодой, – тихо сказал Игорь, и я промолчал потому, что возразить было нечего. У кромки воды трое мужиков варили на костре уху. Кто-то из девчонок сразу подъехал к ним: – А как насчет гостей? Угостите ушицей из байкальского омулька? – Присаживайтесь, – откликнулся, не глядя, кто-то из рыбаков. – Кто же к костру не пустит? – А к ухе? – Само собой, – ответил мужик и выглянул из-под капюшона рыбацкого брезентового плаща. – Присаживайтесь. – Вы к кому приехали-то? – спросил другой, мельком бросив взгляд на нашу ораву. – Да к дяде Косте, – сказал Петр. – Так ты Елагинских будешь? Петр засмеялся: – Верно, дядя Ефрем! Узнал, значит. А это мои сокурсники. Мы сегодня двоих в Москву провожаем, перевели их в ФИЗТЕХ – как гениев. – Иркутск, значит, тесноват стал? – Нет, скорее в Москве сибиряков маловато. Петька белозубо скалился, и не понять было вышучивает, или так, посмеивается. – Это да, – сказал дядя Ефрем. – В войну Москву-матушку Сибирь выручала, а уж в мирные-то дни того проще. Ведро хоть и велико было, но для всех явно маловато. – Ты, Петь, сходи за ведром к Косте. – А рыба? – А что – рыба? Не Байкал ли у твоих ног плещется? Засмеялся Петр, сказал что-то подружке и исчез. Зося была девушка серьезная и инициативная, быстро организовала сокурсниц, и счастливо крикнув нам на ходу: – На сеновале ночевать будем! Всю зиму в Москве вспоминать будете! – пошла со стайкой подруг к длинному, похожему на старый деревянный барак, дому, с высокой, крытой не то корой, не то древней дранкой крышей. – Пошли сеновал готовить, – сказал Игорь, и в голосе его не было никаких красок. Одни сумерки. И тут мы увидели зрелище. Бесшабашная наша Зойка, стоя у кромки Байкала, разулась и принялась стягивать с себя узкие, в облипочку, джинсы, что удалось ей не без видимого напряжения, сбросила их к кроссовкам, оставленным выше по берегу, скинула штормовку и свитерок и в одном нижнем бельишке бросилась в ледяной Байкал. – Наклюкалась уже, – холодно произнес Игорь и отвернулся. Рыбаки и усом не повели – не их, мол, дело за городскими девками присматривать, а подружки только подзадоривали, пытаясь горячо отговорить. День гас стремительно. Народ потихоньку все веселел. – Тебе не кажется, что нам пора? – спросил я у Игоря. – Пожалуй, – сказал он. – Тут и без нас замечательно. – А как же рассвет над Байкалом? – неудачно съязвил я. – Не в этот раз, – отрезал Игорь. До Иркутска нас довезли быстро и без приключений. Попутных машин оказалось немало, и я подумал, увидев огни родного дома, что хоть с этим нам повезло. Но если бы! Если бы дано было человеку заглянуть хоть на несколько часов вперед, кто знает, отказался бы я от перспективы проваляться всю ночь на чьем-то холодном сеновале, или нет. Кто знает… Иркутск встретил нас метелицей золотых тополиных листопадов, оглушил звучавшей ото всюду чувственной, горячей музыкой, она смешивалась с неповторимым запахом флоксов, георгин, астр, хризантем, белой резеды, окаймлявшей газоны, клумбы, балконы домов… Словно в предчувствии близкой зимы, исходили они в ночь самыми дивными ароматами, отдавая осеннему городу все неповторимое и сокровенное, – так, будто дышали в последний раз. И эта волшебная смесь вечерних звуков и запахов остановила нас у порога, и Игорь сказал вдруг: – А ты помнишь? Отсюда до парка два шага. И там есть танцплощадка. И мы, два здоровенных парня, которым до защиты солидных дипломов оставалось чуть меньше года, два взрослых человека, уже бывшие почти не здесь – билеты куплены, вещи собраны и прочее, и прочее, вдруг развернулись и пошли к берегу Ангары, где в полутемных аллеях целовались парочки, а на едва освещенной танцплощадке оркестр доигрывал последние номера своей вечерней программы. По деревянным ступенькам мы поднялись туда, где народ еще танцевал, а скорее, собирался расходиться, и тут я увидел ее. Не знаю, существует ли предопределенность в наших, казалось бы, интуитивных, поступках, но, видимо, да. Иначе этого бы не произошло. Оркестр заиграл что-то древнее, но мне было все равно. Ведомый непонятно какими импульсами, я пересек всю площадку и подошел к ней. Она стояла в плотном кольце парней и девушек – я просто не заметил, что она не одна и обнаружил это, только оказавшись напротив. Она с кем-то разговаривала, и они смеялись, словно и не на танцплощадке были, а в своем, закрытом для всех посторонних мире. И им было там уютно. – Простите, – сказал я ее друзьям, но она даже не услышала, она просто не увидела меня, что-то оживленно обсуждая и чему-то чисто, беззаботно смеясь. Я видел, как высокая девушка, одна из тех, что были с нею, что-то сказала ей. – Меня? – переспросила та, ради которой я оказался здесь. – Шутишь? И засмеялась. – Да нет, вот этот молодой человек… – и подруга указала рукой на меня. Только тогда она увидела меня, хоть я был чуть ли не голову выше всех ее рыцарей. – Да, – сказал я. – Я прошу Вас станцевать со мной. – Вы? – почему-то удивилась она. – Но ведь сейчас – вальс! – Да, – сказал я. – Вальс. – Но… Никто не танцует вальсов! – А я приглашаю Вас. – Ну, раз так… – сказала она. И шагнула ко мне навстречу. Кажется, кто-то еще поддержал нас. Но мне было все равно. – Я завтра улетаю в Москву. В полдень, – сказал я. – А я только что оттуда, – сказала она и засмеялась, подняв ко мне лицо, словно вглядываясь в меня. – У меня кончились каникулы, и вот, я здесь! Она опять засмеялась. – А я уезжаю, – тупо повторил я. – Можно попробовать перенести рейс… Она снова подняла лицо. На этот раз она не смеялась. Я глядел, я впитывал каждую черточку этого лица, мне казалось, что уже никогда-никогда не смогу я быть без этого лица, без этого человека, о котором я ничего не знал, но это не имело для меня никакого значения. Как объяснить необъяснимое? Не знаю. Может быть, если бы не Байкал с его сиреневым туманом от омулевого костра, не перспектива провести ночь на каком-то сеновале, где к тебе обязательно подкатится какая-нибудь подвыпившая подруга, "любившая тебя с детсадовского горшка", если бы мы не сбежали от всего этого в город, стонущий от любви к уходящему лету, когда все съезжаются ото всюду в стены своих альма-матер, переполняя город юностью, радостью встреч и ожиданием, того, что непременно сбудется что-то необыкновенное, если бы… Музыка кончилась. Я словно бы очнулся. Проводил ее к ее группе, вернулся к Игорю. Он посмотрел на меня как-то встревоженно. А я обернулся, ища глазами ту, что только что нашел. Ее нигде не было. – Где она? – спросил я Игоря. – А они все ушли, как только ты вернул им девушку. – Куда ушли? – спросил я. – Ты видел, куда они пошли? – Парк большой, – пытался пошутить Игорь. И тут же поправил себя: – Но выход из него один. Он слева. Забыл? – Нет, – сказал я. – Пошли. Мы вышли из парка. Здесь было тихо и безлюдно, и одинокий фонарь, как долговязый городовой, следил за порядком в засыпающем городе. Игорь что-то говорил. Я не слышал.
Мы
прошли
еще
несколько
шагов,
завернули
за
угол.
Нигде
никого
не
было. – Вон они! – тихо сказал Игорь. – Что? – не понял я. – Да оглянись же ты! – сказал он. Я оглянулся. Там, позади фонаря, из парка выходила группа ребят и девушек, и я сразу увидел ее. Я ни о чем не думал, я ничего не осознавал, я просто увидел ее здесь, на набережной, живую, настоящую, она не была ни сном, ни наваждением, и я бросился к ней. Я видел, что она сразу узнала меня и рванулась ко мне, и Городовой слил наши тени, а через секунду я держал ее уже в своих руках, и не было в тот миг на свете человека, счастливее меня. Потом мы шли по опустевшему городу. Мы держались за руки, и я что-то говорил, а она слушала и вдруг сказала: – Так странно… – Что? – спросил я. – Ты говоришь: я шел, я ехал, я увидел… Это так необычно звучит. – Что именно? – не понял я. Она вдруг каким-то неуловимым певучим жестом крутанулась, так, что я и не заметил, как это вдруг рука моя, только что державшая ее ладошку, оказалась пуста, а девушка уже стояла передо мной и всматривалась в мое лицо. – Окончания глаголов! Мне привычнее: "шла", "ехала", "видела…" – Глаголов? – тупо переспросил я. Я привык к иной материи. Моей жизнью была физика твердого тела, она описывалась математическими формулами… Я никогда не думал о глаголах, они существовали сами по себе, не требуя моего внимания. Я что-то пробормотал ей про это. – Физика… Генераторы… Чтобы побыстрее заснуть, я всегда брала учебник по физике, находила в нем статью о генераторах и сразу засыпала! Она улыбалась, говоря все это и, одновременно развернувшись, тем же неуловимым певучим движением, вдруг оказалась снова рядом. Я взял ее руку, и мы снова шли сквозь теплую ночь начала сентября, и она баюкала мое счастье на своих золотых тополиных крыльях. – Ну вот, мы и пришли! – вдруг сказала она. – Да! – изумленно сказал я. – Это мой дом. Я здесь живу. С родителями и сестрой. Вон, угловые окна третьего этажа, видишь? – Вот это здорово! – сказала она. – А дом рядом видишь? Я засмеялся. – Это мой дом! – сказала она. И мы смеялись, мы просто хохотали, убей меня Бог, я никогда не мог позже объяснить себе, почему. – Что ты завтра делаешь? – наконец спросил я. – В шесть – байдарка, потом стадион, разминка, в 9-30 институт. И до глубокого вечера. Потом – домашнее задание и –спать. Обычный день. – А можно мне с тобой на байдарку? – В шесть утра? – недоверчиво спросила она. – Да, – сказал я. – Можно, – сказала она. – Только не опаздывать! Я проводил ее до дверей, подождал, пока консьержка закроет дверь, и пошел домой. Не помню, как я взлетел на третий этаж, прошел на балкон и сел в отцовское кресло, развернув его так, чтобы видны были окна ее дома. Заглянула мама: – Что-то случилось? – Нет-нет, Ма. Все нормально, – сказал я, не отрывая глаз от окон напротив. Потом зашел отец. – Па, – сказал я. – А нельзя ли вылет отложить хотя бы на пару суток? Ну, хотя бы до вечера. Он тоже взглянул на окна напротив. – Это важно? – Да, – сказал я. – Попробую, – ответил он и ушел, пожелав мне спокойной ночи. Полшестого я был уже внизу и ждал ее. Она стремительно вышла из темной арки между нашими домами, и утреннее солнце окутало ее светящимся золотым коконом. Я смотрел, и не мог двинуться с места. Я не мог даже протянуть ей руки. Все было рыжим в то ранее утро. И небо, и город, из которого мне надо было уезжать, и вчерашняя смешливая девчонка, которая сегодня оказалась солнечно рыжей и совершенно недостижимо прекрасной, словно сотканной из лучей осени.
– Приветик! – ударило по мне неземным, нездешним голосом, словно невидимый небесный пианист в каком-то неосознанном наитии обрушил в тишине утра сильные свои пальцы на клавиши верхних октав, и они звучали и звучали, и я тонул в них… Быть может, все дело было просто в том, что я жил среди мужских голосов, они привычны были мне, как хлеб, как собственная кожа, а редкие в этом моем бытовании женские голоса говорили и мыслили общим для нас языком формул и жесткой математической логики и из общего звучания не выпадали. И непостижимым чудом было для мня каждое слово, произнесенное, нет – пропетое! – ею, не потому ли, что мы были с ней из разных, редко соприкасающихся миров? А, может быть, дело было в другом? Может быть, это всего лишь какой-то особый, только ей принадлежащий, тембр голоса, а я просто попался, как начинающий меломан… – Пошли? – спросила она. Я кивнул. Мне все еще казалось сном то, что она есть. А она то ли шла рядом, то ли вела меня, то ли шла за мной, – я едва успевал разглядеть ее, так стремительно передвигалась она. И осторожно так, чтобы не зацепить пространств ее бытования, боясь спугнуть это странное, похожее на неприрученного зверька существо, я спросил: – Что тебе снилось сегодня, Рыжик? – Снилось?! – изумилась она, и я увидел, как откуда-то снизу полыхнул по мне рыжий взгляд. Но не успел я поймать его, как взгляд этот уже сместился высоко вверх и оттуда голосом флейты омыло, закружило, заколдовало так, словно оказался я под ударом горного звенящего водопада: – Мне никогда ничего не снится! И золотыми колокольчиками затих, замер голос, который почему-то хотелось слушать и слушать. – Всем людям снятся сны, – мягко возразил я. – Да нет же! – ответили колокольчики. – Я не вижу снов! Мне некогда! И в наказание, или в награду, золоторыжий, как утреннее солнце смех, зазвучал снова, но уже где-то за поворотом к реке, и мне стало страшно от провидческого: а ведь я потеряю ее... Иркутск – Жуковский – Санкт-Петербург 2018 г. http://lgz.ru/article/gold/zelyenaya-gusenitsa-v-zelyenoy-trave/ (Продолжение в книге) ПУБЛИЦСТИКА
ПОКУШЕНИЕ НА УБИЙСТВО(Тезисы о психо-этнических истоках современного конфликта цивилизаций)
Галерея химер объединяет башни Собора. Чтобы сюда попасть, надо пройти 387 ступеней северной башни. Самая известная из химер собора – это la Stryge (от греч. strigx, «ночная птица»…")
Похоже, подсознательное, стихийное мифотворчество в восприятии американцами окружающего мира, восприятии, пережевывающем на свой лад всё мироздание с его всплесками и событиями, сформировало в них стихийное, плохо коррелирующееся с реальностью, детское осознание мира, и столь же незрелую, но дружную, точнее – (простите!) – стайную реакцию на него. Миллионами американцев управляет Дух и Стиль этого извечно незрелого детского мышления "Da-Da", который так когда-то обозначили танцующие кузнечики – французы. Американцы по своей сути, по своему психотипу – дадаисты. Не без исключения, конечно. Но в целом. Этнос, скачущий на деревянных лошадках, копыта которых прикованы к неподвижным полозьям. И полозья эти – их суть. Их восприятие вселенной через призму детской игрушки по названию калейдоскоп, в котором всё – прекрасно, неповторимо, влекуще. И ничего от реальности. Ни грана. А, впрочем, нет! Всё реально в калейдоскопе Всё! Осколки цветных стеклышек, картонная трубка, стеклянные полоски отражателей света! Всё – реально! Можно разобрать и потрогать пальцами. Реально, как пейзажи Маккены, как золото Клондайка, как те самые яйца в Доусоне, которые "…продавались по пяти долларов за дюжину, и это было достаточной предпосылкой для того, чтобы начать дело…" Только американца могло поманить такое зыбкое счастье. Русского бы остановила мудрость предков: на чужом горбу в рай не въедешь! И не стал бы русский копить для односельчан сгнившие яйца к Рождеству. Ну, так то – русский! Не о нем сейчас речь. Мозг, больше – психика американца – это вулкан, в котором пульсирует реальность, переваренная до неузнаваемой сказочности. Но это не нация очаровательных деток, нуждающихся в покровительстве. Нет. Дети бывают жестоки безмерно. Это они иногда любят играть "в подвале в гестапо". Это такой ребенок-баба любила развлекаться тем, что водила по подвалам Гуантанамо обнаженных мужчин, посаженных по-собачьи на цепь, приказывая им передвигаться на четвереньках у ее сапог. Это американка Хилари ржала хмельной кобылой, глядя, как толпа свихнутых убивает старика Кадаффи. Их тьмы и тьмы. Знак времени. Вращается Земля, подставляет головы и целые страны под их, не знающие покоя сабельки, а они скачут и скачут на своих деревянных лошадках, живя и умирая, да так и не узнав, что побывали там, где в жизнь играют не все. Дадаисты! Французы – ох, уж эти французы! Вечно танцующие тонконогие кузнечики, стрекочущие миру о темных уголках своего постыдного, смердящего и страдающего от этого, нечаянно осознанного свойства, мечтающего в глубине души излечиться от него, от этого страшного недуга безбожия. Но на заре 21-го века сгорает в страшном пожаре окутанная преданиями и тенями пророчеств Парижская Богоматерь, точнее, Дом бытования ее – сам Собор. И ужаснется мир, и вспомнит о пророчествах. Говаривали, ведь, что, когда дрогнут, шевельнутся каменные мышцы химер, и они заговорят, наступит кончина мира. Мир содрогался, а французы спорили о том, стоит ли реставрировать святыню. Впрочем, какая еще "святыня"? Вы о чем, простите? И очаровательно улыбнутся. Если американцы размахивают пальцами врастопырку, воображая, что на каждом по стволу и, вообще, они, как всегда, играют в пистолетики, то французы, всегда готовые воткнуть нож в спину кому угодно, – ведь, все вокруг не вполне люди, не так ли? – на всё улыбнутся. По-своему. Мышцами лица. Это обманное движение не затронет их сердца. Да-да, как у китайца. Или японца. Хотя, казалось бы, чего уж тут общего. Цивилизационный мистейк общий. Или, как это еще называют? Они одного поля ягода. И расы и нации тут совсем не причем. Шестиногая зыбкая фантазия, прорвавшаяся время – Великое Британское Королевство – вздыбилась над миром, покачиваясь на своих тонких ножках, медленно поворачивая вдоль горизонта квадратную голову со сдержанно улыбающейся скобкой губ на гладко безликой морде, прикрывающей вечно голодную пасть чудовища. Она застряла в нашем мире во всей невероятной сочлененности древних и – увы! – почти везде околевших сказок о королях и королевах, сиреневой дымке вересковых пустошей, лондонских туманах, убивающих только за искренность любви, как застряли в окнах и дверях ночные призраки Гоголевского "Вия", не успевшие скрыться до первого вскрика утренних петухов. la Stryge… (от греч. strigx, «ночная птица»). Цитата: "В пантеоне пороков Виолле-ле-Дюка она все еще символизирует кровожадность, но явно не готова утруждать себя похищениями. Она знает, что люди куда более кровожадны, чем ночные демоны. И жертвы не заставят себя долго ждать…" Всё так, но спросите русского, что это за птица – " la Stryge"? Стриж! – засмеётся он. И посмотрит в летнее небо. И исчезнут химеры. Вот, почему говорю я, мы – разные цивилизации. И это они, темные нездешние упыри, жители потусторонних пещер рванулись сегодня на нас. Им снова нужна кровавая жертва. Их сроки кончаются.
Ольга ЛАНСКАЯ Санкт-Петербург, 01.07.2022
Аннонс "СОЛНЦЕ ЗАКАТОЕ" (ДИЛОГИЯ)
ГЛАВА 1-я. БЕЛАЯ КОЗОЧКА
И захлестнуло, и подхватило и опутало вдруг такими глýбями, что и осознать не успела, растворившись сразу, без крупиночки в золотом свете косых лучей закатного солнца, полоснувшего вдруг ниоткуда по сумеречному моему миру, сузившемуся до черной провальной грешной точки. И не было у меня уже сил ни шага сделать в сторону от нее…
И вот, казалось бы, совсем ниоткуда, воскресло, полоснуло золотом по стволам старых дерев Дворцового парка, по внезапно открывшимся среди них зеленым полянам, и окунулась я в нежность, которой не осознавала всю свою жизнь, но без которой не было меня на свете. И только в этот момент, увидев старый предзакатный Гатчинский Дворцовый парк, я поняла это, нет, – я растворилась в бессмертной горячей пульсирующей любовью душе твоей.
Так бывает, когда в детстве взлетаешь на качелях в самую высокую точку чуть нажимаешь ступнями на доску, легко держась за колючие канаты, которыми закреплены качели, и за спиной платьишко вздувается одуванчиком, и замирает сердце, и ты знаешь, что сейчас рухнешь вниз, чтобы подняться еще выше, на такую высоту, что виден станет гребень золотоносного Джугджура за Алданом, шире которого только Лена. И нет ничего неподвластного человеческому созданию, впервые открывающему мир. И счастье поет радость силе, свободе и бесконечности всего, что есть на этом свете. И ты еще долго не знаешь, что это не так.
...Мы жили в Красных Казармах, рядом с Дворцом Павла Петровича, в котором размещались лаборатории Физического института, вход посторонним куда был закрыт. И персидские сирени Верхнего Садика – так ты называл это запретное место на зеленом холме, – были укрыты серыми от дождей и снегов деревянными коробами, и мы тайно заглядывали туда, ничего особо и не рассмотрев, но зато найдя повод долго смеяться своей глупой попытке деток папы Карло, хоть и знали, что у него хватило сил выстругать только одного, но нас это не смущало.
Неподалеку за сухим каналом, окружавшем Дворец, начинались зеленые свежие аллеи, ведшие к Красным Казармам. А в центре зеленого бархата летнего луга паслась, привязанная на длинной веревке к маленькому колышку белая козочка – одна на всю округу, и молоко ее было особенно ценным для детишек послевоенной поры. Все гатчинские женщины так считали. А еще каждая тихонько думала, что, хоть и кончилась война, и давно вернулись все, кто смог, может быть, – всякое бывает! – однажды войдет в дом он, молодой, синеглазый широкоплечий – ее гатчинец! – и скажет: – А не найдется ли молочка? И засмеется. А она – тут как тут, протянет ему заветную кружку самого целебного молочка от белой козочки, вольготно нагуливающей своё сокровище на фоне Дворца Павла Петровича, и скажет, светясь тихим счастьем: – Вот, выпейте!
(Продолжение возможно) 2022, июль
Гатчина -- Санкт-Петербург |
16 апреля 2015 г. Подонками без мозгов и чести убит сегодня в сошедшем с ума Киеве - сыне городов русских - украинский писатель ОЛЕСЬ БУЗИНА.† Вечная память! В эти же страшные дни, черные годы погибли от рук бандитов многие наши коллеги — писатели, репортеры, кинооператоры из разных стран. Но не дети и беспомощные. И не те, чьими глазами смотрит, чьим голосом говорит воспаленная земля с живым еще миром. http://www.ntv.ru/novosti/1064137/#ixzz369PPTAQr
Фотокор. ANDREA ROCHELLI.
Смертельный риск: правда о войне на Украине оплачена еще одной жизнью журналиста… 4 декабря 2015
Вот, ведь. Случилось. Нежданно-негаданно. Ушла от нас матушка наша Серафима. Читающая и пишущая публика, народ, хранящий свои истоки, знал ее МИРСКОЕ имя: ЛИТВИНОВА Тамара Фёдоровна. Как говорят русские, в одиночку беда не ходит, горе за собой на веревочке ведёт: пришла, говорят, беда — отворяй ворота… Не хотели бы, да куда денешься?!
И отпоют завтра в полдень, и похоронят нашу светлую Санкт-Петербуржскую матушку Серафиму на древнем монашеском Киновиевском кладбище у церкви Троицы, на правом берегу Невы. Расскажу, что знаю. Необычное это кладбище, много о нем не говорят, да и знают немногие, что есть такое. Открыто оно было в 1848 году при киновии — небольшом общежительском монастыре, основанном в 1820 году митрополитом Михаилом... Здесь же в более поздние времена появились братские могилы воинов Ленинградского фронта и ленинградцев, умерших в блокаду. Так что, не чужие матушке люди лежат там. Все ленинградцы ей не чужие, весь наш народ. Кто теперь за нас молиться будет? Кто?! Санкт-Петербург. Петроград. Ленинград
Ольга ЛАНСКАЯ. Из рассказа: «МАТУШКА СЕРАФИМА» Баня Пошли мы как-то раз в баню. А дело в том, что на Усачева, у Никольского собора 8 марта 42-го года баню открыли. И … Весной-то мы не могли пойти туда, а уже потеплело когда, мама говорит: – Пойдем-ка, девочки, сходим в баню. Это после сосенок-то, когда мы уже поднялись. И идем мы, а пройти надо через два моста. Калинкин мост и Аларчин. Идем мы, и там надо пандус перешагнуть. А я уже так устала, что не могу. Легла на него и плачу. Ноги не идут. Младшая сестренка у мамы на руках, и помочь мама мне ничем не может. А я лежу животом на этом пандусе и плачу. Во весь голос. От того, что сил нет, что идти не могу, маму огорчаю. Мама у нас строгая была. Лежу на пандусе и реву. И вдруг слышу, кто-то говорит: – Ну, что, девочка, что, маленькая? Ножки не идут? Поворачиваю голову, смотрю – сапоги. Выше смотрю – юбка военная. Поднимаю глаза выше – женщина стоит. И хлеб у нее в руках! И говорит мне эта женщина: – А если я тебе хлебца-то дам, сможешь идти? – Смогу, – кричу я. – Смогу! И дала она мне кусочек хлеба, и я его тут же стала есть. И повеселело все вокруг, и силы появились, и пошли мы дальше в эту баню.
*** А баня была, как я уже говорила, на Усачева, у Никольского собора. Пришли мы, и вот, и тут Бог помог. Как специально для нас и скамеечка свободная нашлась, и кран с водой. Принялась мама нас с сестрой на эту скамеечку пристраивать. А напротив нас стоит такая … Кустодиевская баба, простите за выражение, но иначе не скажешь, такая пышная, такая вся… Ну, вот, одно слово – Кустодиевская, представляете? Гневно так кричит куда-то в темный угол. Ругается в крик: – До чего дожили! Мужики стыд потеряли! В женский день в баню стали ходить, да что же это такое! Ты что, не знаешь, что мужской день завтра, а сегодня – женский день?! Смотрю я в тот темный угол, куда она кричит, ничего не видно. Присмотрелась, кран с водой вижу и больше ничего. Потом еще всмотрелась и вижу: стоит там у стеночки в темном углу скелет. И это на него баба-то Кустодиевская кричит и ругается. А он вдруг говорит ей: Я рассердилась, подбежала к этой бабе, кулачками стучу по ней, а сама кричу: – Да что же вы такое делаете? Что же вы дядечку-то не жалеете, что вы его из бани гоните? Что же помыться-то ему не разрешаете! Плохая тетя! А она оборачивается ко мне, поворачивается всем своим телом таким… большим… ко мне и говорит: – А это что за скелет тут еще скачет? Это еще что за привидение тут бушует? А я тогда, действительно, очень худенькая была. Одни косточки… И, ведь, отстала она от того мужичка. А он спрашивает меня: – Девочка, как тебя зовут? – Тамара... – Ну, вот, – говорит он, ни одна женщина не заступилась за меня, все промолчали. А ты, малявочка крохотная, заступилась. Я теперь за тебя всю жизнь Богу молиться-то буду… Вот так… Все с Божьей помощью-то люди живут, с Божьей помощью. Вот, я, может, потому и жива до сих пор через все свои болячки и болезни… И Бог сил дает до храма дойти и помолиться. Может потому, что и тот человек за меня помолился… И я за них всех, ленинградцев, молюсь. Ведь миллион двести тысяч человек забрала блокада, миллион двести тысяч! Это только мирные жители, только ленинградцы… В Парке победы крематорий работал все время. И на дне озера – многометровый слой человеческого пепла. Многометровый. А, ведь, все это были живые люди. Мирные. Ленинградцы… Ольга ЛАНСКАЯ.«Фасеточные глаза ночи» 1914 год Сёстры -Ну, здравствуй! Как поживаешь? – Ты знаешь. – И все-таки, расскажи. Я теперь все время буду с тобой. – А где ты будешь жить? – Я нашла. Ты не волнуйся. –Знаю-знаю! олноваться вредно!» – Плюнь. Все полезно. Расскажи, как ты? – Ты все знаешь. Что я могу рассказать? – Я ни-че-го не знаю. Рассказывай. Все-все. – Ты знаешь, всю последнюю неделю сентября я просыпалась с ощущением потери невероятно счастливых дней. – Потери?... – Нет-нет, ты не подумай, что это плохо, нет. Я не огорчаюсь. Я, наоборот, радуюсь. Меня просто омывает какая-то тихая, ласковая радость. Ощущение счастья, наверное, понимаешь? А я словно бы находила их, и все эти, нечаянно найденные вдруг дни, были моими. Я сама прожила их, понимаешь? И ни один из них не был похож на другой. - Рассказать? - Конечно! - Ну, слушай тогда! Был – день-бабочка. Яркий, цветной, порхающий – все переменчиво, подвижно... Неуловимый, неприкасаемый… Ты это знаешь: прикосновение может испортить пыльцу на крыльях. И бабочка тогда не сможет летать и умрет. Так говорят. Поэтому я не брала в руки даже акварель, чтобы не испортить пыльцу этого чудного дня… Ну, вот, ты улыбаешься. Не веришь, что ли?
– Верю-верю, конечно. Ты рассказывай, Машенька, рассказывай!
– Ты понимаешь, день-бабочка пахнет соснами, травами, заливом. Ты помнишь, как пахнет наш залив? Ну да, ты недавно была там, я получила эсэмэску. Ася, он, этот день-бабочка, пахнет лесным прогретым летом, не знающим ни бетона, ни асфальта…
И бледное, до легкой синевы лицо Младшей – так прозрачна ее кожа – светится радостью. – Ну-ну, ты рассказывай, – говорит Старшая и отводит глаза вверх, в небо, словно увидела в нем чайку. – Или вот, день-загадка… Черные резкие чернильные полосы, вдоль и поперек, кругами-квадратами по всему дню-ребусу, когда вдруг ни-че-го не понимаешь… Так дети, совсем маленькие дети – рисуют на бумаге что-то свое, неосознанное, не выдуманное… Ты правда не спешишь?
– Нет-нет. Рассказывай!
– А вот, день – радость. Ничего-ничего не болит, понимаешь? И кажется, что с самого утра можно так много хорошего сделать… И все эти дни – в теплом-теплом свете, потому что нам сменили белые шторы на золотистые, и из-за этого никогда не знаешь, какая на улице погода. Солнечно. Всегда! Всегда солнечно, понимаешь?
Старшая кивнула. Они помолчали. – Ты знаешь, – тихо, почти шепотом, сказала Младшая. – Мне снятся плохие сны. Все время. Одни и те же… Всегда немного по-разному, но одни и те же. Мне снятся могилы, как квадратные комнаты из сырых досок, плохо оструганных, сырых, не просохших... А в последние сентябрьские дни сны эти больше не приходили!
Зато я теперь знаю: есть художник, невидимый. Это он зарисовывает мне по утрам пропущенное лето. Наверное, для того, чтобы я больше не думала о том, что это лето само меня просто выбросило. Обошлось без меня. Но оно же было?! И дни-бабочки, и все те, что я вижу по утрам... Ася, я глупая, да? Не было лета? То есть оно было, но…
– Ничего, – сказала старшая сестра. – Следующее лето мы не пропустим, хорошо?
***
Хоронили Машеньку на излете зимы, когда почти всюду еще лежал снег, и гробовщики ворчали, что земля не оттаяла и надо бы добавить денег… Ольга ЛАНСКАЯ Санкт-Петербург ЗОЛОТЫЕ ЯБЛОКИ И яблоки были золотые, солнечные. И оттого, что их было много – в руках белоголовых ребятишек, в подолах женщин, грудами на столах, у нас на коленях, смеющихся просто оттого, что – лето и солнце, и яблоки – повсюду – в руках, на деревьях, в траве под ними.И аромат солнечного лета – нет, само лето! – состояло только из них – золотых волшебных яблок и золотого счастливого смеха и волшебных яблонь, столь щедро… Он ходил среди оторванных рук и ног, вспоротых и вывернутых наизнанку людей, среди окровавленных неподвижных мужчин и женщин, он старался не задеть никого, чтобы кому-то из них, здесь лежащих, не стало еще больнее, чем было, но он ходил среди них, потому что где-то здесь была его мама. Он не знал, куда смотреть. Впервые он оказался выше всех взрослых, хоть было ему всего 4 года. Он должен был найти маму, вот же она, только что держала его за руку, до того, как снаряд, прицельно пущенный кучкой пьяных от крови извергов, врежется в них, взорвет и погасит этот солнечный день, и не станет яблок, и куда-то вдруг исчезнет мама. Он чувствовал, что вот-вот заплачет, его личико уже свела гримаса, но он знал, что плакать нельзя, потому, что мама говорила: мужчины не плачут! И еще он знал, что где-то здесь она, и что не надо шуметь, а вдруг кто-то подаст голос, позовет, а он не услышит. И шло солнце к вечеру, и приходили какие-то люди и что-то говорили. Но он ничего не хотел видеть и слышать. Он помнил только, что нельзя плакать и нельзя шуметь, чтобы найти ее. ДНР – Санкт-Петербург
Этот рассказ перевели на английский и прислали мне. Жаль, мне не удалось сохранить прошзительный комментарий переводчика. Marina Kornev Ольга Ю. Ланская 11:28 PM You sent APPLES (Story)
The apples were golden and ripe. It was a lot of them - in the hands of white-headed children, in the skirts of women, in piles on tables, on our knees, laughing simply because - summer and the sun, and apples - everywhere - in the hands, on the trees, in the grass under them. The aroma of sunny summer - no, summer itself! - consisted only of them - golden magic apples and golden happy laughter and magic apple trees, so generously ... The little boy walked among torn-off arms and legs, people's torn up and turned inside out, among bloody motionless men and women. He tried not to hurt anyone so that some of them lying here would not become even more painful than it was, but he walked among them because his mother was there somewhere. He didn't know where to look for her. For the first time, he was taller than all adults, even though he was only 4 years old. He had to find his mother, and here she was, just holding his hand, before the projectile, aimed at a bunch of monsters drunk with blood, crashed into them, exploded, and extinguished this sunny day, and there were no apples, and somewhere then suddenly mom disappears. He felt that he was about to cry, his face had already made a grimace, but he knew that it was impossible to cry because his mother said: men do not cry! He also knew that she was somewhere here and that there was no need to make noise, and suddenly someone would call out but he would not hear. And the sun went down in the evening, and some people came and said something. But he didn't want to see or hear anything. He only remembered not to cry and not to make noise. He needed to find her.
DPR Olga LANSKAYA, St. Petersburg
НЕБО ПЕТРОГРАДА
Все еще спали. Только китаянка из флигеля напротив, кутаясь в серый плащик, вывела на коротком поводке маленького шпица с головой льва. Я варила кофе, и оглянулась, словно меня окликнули. В окно смотрело Петроградское небо.
Небо, беременное марто-октябрями, горчично-серое, как старый снег от мужицко-конской мочи. Оно нависло над спящим еще Петербургом, его улочками и проспектами, измученное горькой памятью, набухшее, беременное ее невыносимой тяжестью. И оно хотело передать мне, самой слабой, самой никчемной из людей, часть своего груза. Часть, потому что знало – целое расплющит меня. И я поняла, что величайщая из всех столиц – Санкт-Петербург - величайшей из всех Империй – Русской – никогда ничего не забывала. Великое небо великого Города, равного которому нет в мире. Только оно смогло сохранить в одной точке все величие и всю нищету человеческого духа…
Горнее и земное увидела я сегодня в утреннем окне, до восхода солнца. На меня смотрело небо Петрогада. Я ещё не понимала, почему.
Ольга ЛАНСКАЯ, Санкт-Петербург
НЕ СТАЛО СЕРЖА. ТЕПЕРЬ ИХ ОБОИХ НЕТ ‒ СЕРГЕЯ и сына его АНТОНА. УБИТЫ.
«…И в полудреме, опускавшейся на сад глубокими но едва различимыми тенями, Лягуш бесшумно пересек тропинку, неся на своей выпуклой спине знаки о судьбах всех времен, начертанные темным изумрудом по шоколадной, как мне показалось, замше…»
("Царские Аллеи ")
Новые публикации
(Из книги Ольги ЛАНСКОЙ: "Таежные сказы")
Опубликовано в "Литературной Газете" http://lgz.ru/article/gold/elfichka/ ЭЛЬФИЧКА Рассказ
Лучше бы проспать мне это утро до вечера, глаз не раскрывая, и пусть думают, что хотят: выходной взял я себе на всю эту среду. День особый, неурочный для выходных, да вон уже и голос матери с кухни слышен. Не голос, а смех, точнее сказать. Потому, что не говорунья она у нас. А так, вдруг остановит на тебе глаза-то свои колдовские, не скажет ничего, а ты уже и так всё понял. Без слов. Стоп! Вот, оно, из-за чего просыпаться не хочется мне сегодня, в людской шум идти, вот оно: глаза колдовские… Видел я однажды такие. Тоже, как многие, чуть не пропал в них, как в омуте. В смысле буквальном говорю. Да отвело что-то… А работали мы тогда в Саянах, искали то, что вслух и не величали – так, иносказательно: наш металл. Это кто не знает, что такое поиск, вряд ли что поймет, потому и рассказывать о том не буду. Скажу только, что отряд был большой, делился на крупные самостоятельные части, и каждому начальнику такой части выдавался на базе фрагмент карты с планшет величиной – ни конца, ни начала. Карту мы целиком, где попало, не раскрывали. И только старший в отряде геолог знал, в какой части света бродят по горам да распадкам его люди в поисках невидимому никому "нашего металла". Тщательно сверялся я накануне каждого маршрута с доверенным мне, простите за вульгарное звучание, огрызком карты, по которому весь божий день народу моему придётся гоняться то ли за тенью, то ли за крутым рыком, который периодически начал возникать в наших наушниках, как только вышли мы на гигантские серо-черные габбро. Они торчали из земли точеными гранями, словно кто пытался спрятать здесь неведомые никому пирамиды из камня, крепче которого мало, что есть на свете. Кто? Может, великаны доисторические, может пришельцы, кто ж его знает. Это одному геологу точно известно, отчего испещрена Земля так богато да разнообразно, отчего тут ручеек бежит, а там горушка взметнулась. Так вот, вместе с этими макушками пирамид появились у нас в отряде существа изящные, небывалые. Особенные, прямо скажу. Таких и в городе не всегда встретишь. Прячутся, наверное, от людских глаз в теремах особых. Появились целевым образом – забросили их, как говорилось, по крайней мере, вертолётом из Тулуна – для более тонкой разведки. Смотрели они на нас – а, может, это нам казалось, что смотрели, как-то нездешне, словно сквозь человека что-то видели, а самого человека им и ни к чему заметить. Мужики сразу перешепнулись, приказано, мол, эльфиц этих небесных за женщин не считать и лучше не пялиться на них попусту. Проверят, настоящая ли у нас находка, да уедут – особый это десант у нас. И беречь их, как зеницу ока, не то… Народ у нас бывалый. Даже Петрович, человек молчаливый, только с лошадьми и беседовал всерьёз – весь обоз был на нем и кони только ему доверяли, даже та, из-за характера которой даже имени ей дать не решились, словно предчувствовали что. Но это – особая история. Так вот, даже Петрович по-своему отозвался – хмыкнул. Народ у нас собирался таёжный, про "не то…" хорошо знал. Итак, о чем это я? О глазах-омутах.
Не
попадал
в
такие
–
твое
счастье.
А,
может,
они
и
перевелись
уже
все?
Не
знаю. На следующий день я свой отряд на пять маршрутов поделил, на каждый во главу поставил эльфичку с ее прибором, который каким-то чудным образом связывал ее с нутром земли. Каким, даже рассказывать не возьмусь, только стоило ей вдруг замереть и поднять руку в зеленой лягушачьей перчатке, как весь маршрут замирал. А она, опускала кисть руки – отдыхайте, мол, и начинала кружить среди острогранных габбро, прокручивая специальным щупальцем – сантиметр за сантиметром земное нутро. Так могли часы пройти. Эльфичка наша словно не думала о времени. А я ухмылялся, поглядывая на мужиков, как те боязливо подыскивали себе местечко попривычнее, чтобы посидеть, отдохнуть без последствий для своего мужского достоинства. Народ у нас был, главным образом, молодой, о детках мечтал, вот, и остерегался. Наконец Эльфичка махала зеленой лапкой отбой, и мы шли дальше, а я по этому ее знаку уже знал – пустое дело. Завтра приди сюда, и ничего не найдешь. Такие коврижки... И так каждый день. Время было дорого. Пока не начались дожди, надо было немалую площадь обследовать. Потому, что именно отсюда пошел сигнал и именно потому прислали нам этот десант. А с пустыми руками наши небесные эльфицы уехать не могли. Что и говорить, работать они умели. Маленькие, юркие, словно ящерки. И словно не уставали никогда. Мужики тоже вида не подавали, что двойные наши маршруты изматывали больше обычных. Цель-то была общая. Но как-то к концу одного маршрута заметил я, что Василек наш, кудрявый белокурый, после армии только, стал к Эльфичке лишнее внимание проявлять: – Не помочь ли? Устали, наверное? А что кроме сгущенки ничего не едите? Услышал я это, подошел. А она как ресницы-то вскинет. И примерз я, в буквальном смысле приморозило сапоги мои к серым осколкам габбро. Все нутро прожгло. Едва устоял. Еще секунда, и летел бы я над Саянами в Китай и дальше… А она глаза от меня на Василька перевела. А тому – в радость. Смотрю, не в себе он будто. Позвал. Не слышит. Глаз не сводит с Эльфички и все говорит, говорит ей что-то. – Зовут тебя, не слышишь, что ли? – спросила нежнейшим голосом. А сама смотрит в сторону гор, на закат. – Заблудились вы, не понял ты, наверное. Вон, старший за тобой пришел. И махнула рукой в мою сторону. Василек обернулся, смотрит на меня, а в глазах свет такой, не понять. От счастья, что ли… А она на помощь мне тихо так, внятно говорит: – Переночуете здесь – детей никогда не будет. Это место вы зацепили. Молодцы. Из-за него мы и прилетали. Потом оконтурим, а сейчас - в лагерь! И поднялась во весь рост. – Но лучше – на базу. И на фоне заката, залившего вишневым цветом гребни гор, показалась мне наша хрупкая Эльфичка великаншей. – Откуда Вы знаете, – спрашиваю,- что отряд с маршрута сошел? – Заблудился, – спокойно поправила она. – Да, – признался я. – А Вы… Вы, может быть, знаете, куда идти? – Знаю, – спокойно сказала она. – Отряд поведете? – Если надо, s'il vous plảit! И пошла. И песенку какую-то напевать стала. Я махнул ребятам – пошли. Зам. мой ворчит: – Девчонке доверился? Околдовала, небось? Откуда ей знать, куда идти надо? – А ты знаешь? Он опустил голову. – То-то, – подумал я. – Заблудились. Зубры разведки! Признаться, чувствовал я себя препаршиво. Но надо было успевать за этой девчонкой – не было у нас, мужиков, другого выхода. Не было! Василек бежал сбоку от меня: – Николай Александрович, а что они все не по-русски-то?! – Студентки они, Василек, – говорю. – Вот и тренируются. А к нашему Управлению их, по договоренности с Институтом, в летние каникулы причисляют. После спецподготовки, конечно. – Вон оно что! А я-то… Темнело быстро. И Эльфичка повела нас по хребту, подсвеченному закатом, – внизу уже была ночь. Я шел последним. Чтобы никто не отстал. Смотрю, остановилась. На меня взгляд бросила. Позвала, значит. Сгрудил я всех к ней поближе, чтобы не потерять кого. Подошел. – Смотри вниз, – говорит. – Узнаешь место? Смотрю, а внизу огни нашей базы. Не поверилось было. Обернулся на Эльфичку, она смеется: – Ничего, что на базу привела? А вокруг мужики скачут, кричат что-то от радости. Видимо, не верили, что Эльфичка знает, куда идти надо. Встречали нас как героев. Кормили, расспрашивали. Точно ли сказала Эльфичка, что это именно то, что засек отряд… Я взглянул на Эльфичку. Весь стол вокруг нее был уставлен банками со сгущенкой. Из одной она пила, совсем по-детски запрокинув назад голову. А кто-то приносил ей свою сгущенку – еще и еще.
Ольга ЛАНСКАЯ, Саяны – Санкт-Петербург http://lgz.ru/article/gold/elfichka/ ХРОНИКИ 2018-го
Ольга Ю. ЛАНСКАЯ ("Дневник Петербурженки"-3)
02-01-2018
Январь пришел
Новый год пришел в Петербург, хлюпая по лужам галошами: снег вчера выпал и вчера же растаял. Ночью переговорила чуть ли не со всем миром. В Нетании всё цветёт, (по крайней мере, на балконе подруги), в русской (по происхождению) Прибалтике, – в основном, как у нас. Вот, только народ размазало по свету. Кого в Португалию, кого еще подальше… Под Вашингтоном мороз до –15, и русские шутят: Канада нагнала холоду, а снег себе оставила...
А у нас сегодня с утра + 4. И все время всем хочется спать. До Рождества еще есть время – пять дней. Выспимся.
Юнна Мориц > Ольга Ю. Ланская
· В ДНИ РОЖДЕСТВА
В дни Рождества, когда сияет в яслях космос И над младенцем – Вифлеемская звезда, Пастушьей святости божественная косность, Мария, пахнущая космосом плода, – Ничьё господство, кроме Господа, не властно, И никакой нам не прописан гегемон, Ваниль с корицей нам прописаны и масло, Где пламя плавает под куполом времён, Дыханье плавает любви в поющем храме, Который светится в галактике Творца, Где жизнь единственна, таинственна в программе Нечеловеческих планет… Мы все – пыльца Любви божественной, божественного света И тьмы божественной, где дышит этот свет. Ничьё господство, кроме Господа!.. Планета – Его Господства потрясающий Завет.
РАСПАД
И наступили святые дни, и тишина вошла покоем, исцеляя, казалось бы, неисцелимое. А женщина истерично кричала в каком-то аэропорту: – Я, директор "Третьяковки", буду у вас здесь на полу спать?! Я, директор!. Кричала расхристанно, бесконечно, без тормозов. И стыдно было за неё. И рвотно. И сразу вспомнилось, что чуть похолодало, чуть погрозили пальчиком Рождественские холода, сменился ветер, и воды Залива собирают силу, чтобы ринуться на Город. И что впереди – морозы Крещенские…
8 января 2018 г.
Русское Рождество.
Сегодня ночью снег пришёл в Санкт-Петербург. Я верила, что на "Русское Рождество" – так называл эти дни литовскоязычный католический Вильнюс – обязательно придёт снег. Так было всегда. Всю зиму шли дожди, и лужи стояли под ногами, и декабрь смотрел на католическое Рождество, как мокрый лягушонок.
Воздух был пропитан запахом хвои и азалий, – они расцветали обязательно в декабре, в нем плавали улыбки и ароматы будущего праздненства, и звонила Бируте, напоминая, что сегодня вечером мы обязательно должны пойти на "Щелкунчик".
Было всё, кроме снега.
Но однажды, пробираясь от троллейбусной остановки домой сквозь невероятную метелицу, за пару часов засыпавшую сугробами древнюю нашу Вильну по самую крышу, я наткнулась на группу литовцев, остановившихся перед снежной целиной, ступить на которую никто не решался. Они о чем-то спорили, на что-то ворчали. – Что-то случилось? – спросила я. – Русское Рождество! – ответили мне сразу несколько голосов. – Это ваше Рождество виновато! Еще утром здесь была дорожка! Всегда на Русское Рождество выпадает снег! Кто-то улыбался, кто-то молчал, но все чего-то от меня ждали. Я поглядела на их ноги, и всё поняла. Только на мне были высокие, по-зимнему до колена, добротные сапоги. Толпа – вся! – и мужчины, и женщины, была обута в ботиночки. – Ну да, всегда эти русские виноваты! – пошутил кто-то. – Ну, раз мы виноваты, – говорю я. – Нам и выручать. Идите за мной. И стала торить для них в мягком, как лебяжий пух, снеге, тропинку. И они, не спеша и перешучиваясь на литовском, пошли за мной.
Vilnius – Rusia, St. Petersbourg
ХЛЕБ
Наверное, в этот час начинают молитву в русских монастырях. Просыпаешься оттого, что словно и тебя позвали, и ты идёшь на этот зов, за своей душой плетешься, слабый и немощный. От неё – силы. Матушка Серафима как-то сказала мне негромкой своей скороговорочкой: – Знаете, чего я боюсь? Умру, а помолиться некому будет… – Как это некому? – удивлялась я. Не поняла я тогда тревоги её. А она говорила: – Страшно, когда на земле последняя молитва прозвучит. И тогда я не очень поняла её слов. Смеялась: – Да что Вы, матушка Серафима! Не бывать такому! Чтобы кто-нибудь да не помолился! Посмотрела на меня глубокими синими глазами, словно плат на голову мне накинула – лёгкий, да великий. С ногами укрыл меня. Как тот, который постелила я вдоль ступенек Лавры напротив каменного красноармейца с надписью на странном языке, которого мы не знаем, дав себе слово никогда сюда не возвращаться, пока храм не освятят. Сочла место это проклятым, поганым, потому, что, когда я тихо молилась, двое мужиков, тащивших, кряхтя и пыжась, какую-то тумбу, ударили меня ею, да так, что до сих пор болит это место и хромаю я с той минуты. Еще и рявкнули: – Чо стала-то? Не пройти-не проехать! – Молюсь я, – тихо так ответила, не споря. – Молится она! – рявкнули, как ударили.
А зал пустой огромный, хоть на телеге, хоть на тракторе. Это надо было постараться, чтобы человека, одиноко стоящего, так зацепить. Оглядела я их – маленькие какие-то, корявенькие, черненькие, а лиц не видно. Всё вьются вокруг этой тумбы, да не даётся она им что-то. Вот и злятся. Развернулась я и пошла к высоким вратам, не оглядываясь. А сбегая по ступенькам, перекрестилась, правой рукой сняла с себя тот воздушный небесного света плат и опустила вдоль ступеньки, чтобы добрые люди через него не перешагивали. И, не поверите, лёг этот плат так, словно родился здесь, словно ждали его ступеньки к храму ведущие…
Давно это было. Много лет прошло. И в Лавре нынче по-иному. А случилось так.
Сынок мне приснился и говорит, ни слова не произнося, но я всё понимаю: – Мама, я кушать хочу. – Сейчас-сейчас, сыночка! – говорю я ему и побежала куда-то, а там поднос, а на нём не то куличики маленькие, не то что-то на них похожее, белым не то кремом, не то поливкой какой-то – сплошь покрытое. Беру я поднос этот и бегу к сыночку. А ему уже лет пять, но стол для него великоват, и помещение какое-то преображенное. Непонятное. Не то столовку школьную краешком показали мне, не то в храм великий столики светлые внесли. Но мне не до этого, не до разглядывания. Подбежала к сыночку-то, а он посмотрел на поднос-то и говорит – опять без слов – говорит-то: – Это то, о чем я мечтал, мама! Я знал, что ты принесешь!
И личико у него светлое, радостное.
Утром просыпаюсь и бегом в ту самую Лавру. Потому, что поняла, сынок там меня ждал… Прибегаю, говорю женщинам – так, мол и так… Такое вот приснилось. Сынок у меня голодный. Да только как мне накормить-то? Не на этом свете он, не на этом! А одна спокойно так говорит: – Ты, матушка, иди пока записочку за упокой души его подай, а потом к нам, за просфорочкой. Я так и сделала. Просфорочку мне дали. В белой бумажке она, как в розеточке. Держу, а что делать, не знаю. В это время старшая-то возвращается откуда-то из глубины храма, светится лицом-то вся: – Дай-ка, матушка, просфорочку, я ее к батюшкам прямо отнесу. Протягиваю я ей, а матушка мне в руки что-то в белой салфетке кладет. – А это тебе, – говорит. – От батюшек наших подношение. Только съешь сама, птицам не скорми! Удивилась я такому предупреждению. Но дар приняла. И показалось – не по мне ноша, одной столько! В двух ладонях едва умещается. Прижала к груди, чтобы не рассыпать, гляжу, а матушка та уже убежала.
А мне уходить почему-то не хочется. Брожу меж ликов иконных, любуюсь ли, молюсь ли… Подарение, сестрицей мне переданное, к груди прижимаю, забыла о нем. Только в какой-то момент показалось мне, что руках у меня младенец шевельнулся. Теплое тельце его живое в руках у меня! Развернула салфетку, а там хлебушко темный, маленькими квадратиками нарезанный… Взяла кусочек, положила в рот, вспомнила про строгое матушкино наставление. Пошла дальше вдоль образов. У кого постою, кому расскажу, а кому поклонюсь просто. И не заметила, как закончился у меня весь хлеб.
Но вот что странно. С тех самых пор стоит мне сложить ладони так же, как тогда, возникает в них отчетливая тёплая тяжесть живого младенца.
12 января
Бывает в сутках такой час между ночью и рассветом, что не успеешь и ресницами взмахнуть, как всё вокруг преобразилось неузнаваемо. Сегодня в такое время и я заглянула. Со Старым - Русским - Новым Годом! Он у порога!
ЭТА НОЧЬ
Эта странная тягучая, как конфета из прозрачной холодной бесконечной тишины, ночь… Застыли в ней белые облака, беззвёздное небо… Притулились во дворах и около несоразмерные ни человеку, ни его бытованию странно-неподвижные громилы-авто, неподвижно сонны кусты и деревья, и даже Фонтанка, кажется, спит в своих гранитных берегах… А она, эта ночь, всё течёт и течёт куда-то, всё тянется. И нет ей конца. Вторично, помимо своей воли, врываюсь я в эту тихую протяжную живую ночь, из бессловесных, беззвучных безликих снов, из небытия, и кажется мне, что давно день, и я опоздала куда-то… Я бросаюсь на кухню, ставлю на плиту воду для кофе, тщательно мою пару яиц, чтобы сварить для Маруси-Ягодки. Ленинградский кинолог Марина Борисовна, пжившая мне её месячным щенком, предупредила, что никаких спец. витаминов, просто каждое утро – яйцо, сваренное в мешочек. Но Марусе давно мало одного. Меня удивляет, что она так крепко спит и даже не проворчала мне вослед, когда я уходила из нашей с ней комнаты. Да жива ли она? Я бегу к ней. Нет, всё в порядке, просто тихий глубокий сон. Возвращаюсь на кухню, – сколько же сейчас времени? – включаю "радиоточку", но и тут тишина… Иду искать часы, хоть знаю – они остановились – все! – после того, как тебя не стало. Что-то блеснуло углу. Наклоняюсь – обломок шоколадной керамической бульонной чашки. Когда же она разбилась? Не помню. Однажды заметила, что после сгоревших напрочь китайских люстр в коридоре и бра на стенах, стала исчезать куда-то посуда. От всего фарфора остались две тончайших чашки. Мы ими почти не пользовались, потому, что кофе в них остывал слишком быстро, но у них было имя. Мы называли их поющими, так мелодично протяжен, так певуч был их голос… Куда-то исчезли даже наши парные кружки "от Хозяйки Медной горы" – с удивительными узорами на них. На твоей был золотой, а на моей зеленый могучий полоз… Медленно, стараясь не уронить, оттягиваю на себя дверцу холодильника – она тоже сломалась, когда не стало тебя. Сливок нет. Кончились.
Когда ты был, ничего не ломалось. Ничего не кончалось. Всё было на месте. Всё было в порядке. Как ты успевал всё подправить так, что я даже не замечала?
Подхожу к окну. Вдоль двора к арке на Фонтанку бесшумно идут двое – мужчина и маленькая девочка с рюкзачком за спиной. Так сколько же времени? Все часы в доме стоят. Ах, да, – телефон! Смотрю, и не верю. 3 часа. Ночи?! Не может быть!
И, как канатоходцы, несущие над смертельной высотой длинный тонкий шест, я, чтобы как-то сбалансировать себя, рассыпающуюся между бытием и не –, вспоминаю, что сегодня 12 января, и что Земля неспешно плывёт в потоке идущего к нам Русского Нового года.
|
|||||